Я не собиралась писать об этом всем ни полстрочки, но персонажная рефлексия решила иначе.
В процессе подготовки к этой игре я вытащила на свет божий всю психосоматику, которая у меня только есть (и сейчас очень от этого страдаю),
убила в себе кукушку убила в себе адекватного человека,
перешла на новый круг открыла новые грани царства ебанины, сплела два персонажных ловца (один - цвета чужих волос и запекшейся крови, другой - степная трава, прозрачное небо, сияющее солнце).
Закрыла маленький личный челлендж - создать такого персонажа, с которым по жизни я бы не смогла коммуницировать вообще никак.
Мальчик Лазарь вышел абсолютно потраченным, а вся его короткая жизнь - бессмысленной и беспощадной, как его дурацкая привычка таскать на запястье старый веревочный браслет, напоминающий ему о первом человеке, погибшем по его вине.
Ни нормального взаимодействия с окружающими, ни устойчивого положения в иерархии Колошмы (ни голова гэбни, ни младший служащий - так, что-то среднее), да и вообще в жизни у мальчика Лазаря было крайне мало нормального.
Как он по-дурацки когда-то уехал из родного города, так же загремел на Колошму, так же и умер.
Ну, что вышло - то вышло.
ужаснуться бессмысленности в текстовом виде - Что ж он такой угробищный-то у меня...
- "И у меня, очевидно", - подумала рыжая скотина.
Андрей снова подчеркивает мой официальный статус. Продолжаю механически щелкать колпачком ручки и отстраненно думаю, что было бы здорово воткнуть ее Андрею в глаз.
- При всем моем уважении, Андрей Эдмундович...
Андрей кривится. Он прекрасно знает, сколько всего нелестного я скрываю за этой вежливой фразой.
- Ведь, чтобы давать показания, хватит и одного глаза, правда?
Скворцов смеется. Скалюсь в улыбке. Соглашаюсь. Мысленно представляю его на месте Асматовой.
Ее, единственную из них всех, почему-то жаль.
- Серебряков.
Высокий женский голос в трубке быстро тараторит про перевод, восьмой уровень доступа и Европы, я скучно отвечаю про сроки, пожелания и возможности. Обещают оформить все как можно скорее.
Вешаю трубку. Чудес не бывает.
- А чего звонили-то?
Мне хочется отодвинуться. Стараюсь сделать это как можно незаметнее. Говорю про возможный перевод, Фыйжевск, еще что-то.
Говорю и жду, что ударит, скажет такое, от чего мне снова захочется навсегда замолчать и свернуться в клубок внутри собственной головы.
Слушает. Рассказывает про индокитайские фонарики. Уходит.
Почему-то мне становится очень горько.
- Вот, шоколадочку возьмите. А чай я сам сейчас поставлю, не утруждайтесь!
Острое чувство, что Запоева прислали по принципу "если сдохнет, будет не жалко". Испытываю острое иррациональное желание пристрелить его без всякого на то повода.
Разворачиваю шоколадку. Наливаю чай. Руки почти не дрожат.
Ежусь от холода, натягиваю рукава пиджака пониже. Смирнов-Задунайский прерывающимся голосом в очередной раз говорит, что ничего не может вспомнить, простите.
Ехидничаю. Перекидываюсь со Скворцовым ленивыми фразами, как будто не замечая присутствия третьего.
Очень хочется выть.
С Пожарской на пол капает вода. Она мокрая насквозь, ее трясет.
Ядовитым облаком где-то глубоко внутри клубится уважение.
И холодная злость.
Проебали летучку. Проебали протоколы допросов, противным голосом сообщает телефонистка. По мнению Андреевой паранойи, проебали Асматову. С затаенным злорадством думаю, что нам всем сегодня предстоит проебать еще очень и очень многое.
Гуанако вылетает из камеры, вооруженный чьим-то табельным.
Один из младших служащих, патрулирующих коридор, погибает на месте. Писарь корчится от боли на полу, вокруг ноги устрашающе быстро расползается лужа крови.
Правая рука горит огнем.
Отключить бьющийся в агонии мозг, оставить инстинкты.
Перезарядить левой.
Механически отметить, что Гуанако стреляет в очередной раз. Осечка.
Поднять руку.
Прицелиться в плечо.
"Стреляйте, уйдет!" - рефреном стучит в мозгу.
Выстрелить в голову.
Оглушить Гуся.
(внутри все беснуется и визжит, требует застрелить его, требует добить Гуанако, требует придушить тяжело раненого Скворцова, требует боли, крови, смерти)
Скворцов толкает мне в руки Асматову. Одной рукой вцепиться в шею, другой в скованные запястья, игнорируя расползающуюся от плеча дергающую боль.
Втолкнуть в камеру. Поймать взгляд Пожарской.
С кончиков пальцев капает кровь.
Ему бы понравилось.
("Красивее, чем у тебя, руки только у невменяемой девицы Пожарской.
(Но у неё красивее, когда в кровище и в малоестественном положении, а у тебя и так".)
Два пулевых в голову. Проще добить, чем пытаться что-то сделать.
Молчу, заглушаю назойливые мысли механическими движениями.
Извернуться, сбросить с плеч пиджак, закатать рукав рубашки.
Живой.
После обезболивающего жить становится чуточку легче. Сползаю на пол, сажусь рядом.
Сжимает мою ладонь так, что я слышу хруст костей. Кривлюсь от боли, по одному разжимаю пальцы. Перемещаю чужую руку на запястье - там не так больно.
Андрей растерял всю свою самоуверенность, пытается добиться, чтобы ему вернули оружие, истерит, хочет спрятаться (серьезно?) в крематории. Мне становится гадко.
- Меня хотели застрелить. Просто так, представляете?
- Никто тебя пока убивать не собирается. Сиди.
( - Эй, а что мне делать-то?
- Следи, чтобы не умер. Не уследишь - пристрелю.)
Сепгей Борисович с охапкой табельных. Грустно вопрошает в пространство, можно ли ему застрелиться из всех сразу.
ПН4 Зябликову.
- Слушай, будь человеком, дойди до Любимого, спроси, мне в моем состоянии бухать можно?
Телеграмма для Туралеева. Сепгей Борисович со всех ног несется к телефонистке. Мысленно обвожу один из тезисов в блокноте в кружочек.
Сжимаю чужую руку.
Очередная телеграмма.
- Сдай табельное.
Разрядить. Протянуть рукояткой вперед. Ссыпать в ладонь оставшиеся патроны, некстати подумать, что так и не написал объяснительную за один отстрелянный.
- Ты арестован. Мне очень жаль.
Идет вперед, не утруждаясь надеть на меня наручники или хотя бы не подставлять спину так открыто.
Улыбаюсь. Резко успокаиваюсь. Иду следом.
Заключенные сверлят меня злыми взглядами. Пожарская прижимает к себе Асматову, Беликов отпускает недвусмысленные шуточки. Грустно поминаю Любимого недобрым словом: убивать он им меня запретил, а бить - нет.
Заканчивается действие обезболивающего, зато начинает действовать вколотая Димой дрянь. Истерично весело сообщаю, что мне очень больно, но очень, сука, весело! И сейчас им придется слушать весь тот бред, который я обычно не озвучиваю, и на их месте я бы себя точно избил как минимум до полусмерти.
Смотрят, как на забавную зверушку.
Не трогают.
- Он там жив еще?
Спросить дважды.
Дима кивает, чуть сутулясь. Сепгей Борисович мученически возводит очи горе, но тоже отвечает утвердительно.
Приносит мне пиджак. Меня знобит.
Мира разрывает свою рубашку на тряпки. Прикладывает холодный компресс к моему лбу.
Смотрю в пустую глазницу.
Говорю, что мне жаль.
Не вру.
Сознание плывет. Устоять на ногах становится невозможно, и я, наконец, отключаюсь.
стены рушатся, тонкая и острая степная трава оплетает меня, прорастает насквозь, пронзает сердце.
мне не больно.
Сепгей Борисович склоняется надо мной с ножом. Медлит, не решаясь нанести удар.
Краем глаза ловлю горящую степь в дверном проеме. Улыбаюсь.
мне не больно.
ужаснуться беспощадности в аудиоформате